Тамги и руническая надпись на двух сосудах с острова Муруйский на Ангаре
Выпуск
2020 год
№ 1
DOI
10.31857/S086919080008441-2
Авторы
Раздел
СТАТЬИ
Страницы
191 - 206
Аннотация
В статье предпринята попытка комплексного изучения двух металлических сосудов, обнаруженных в составе клада на острове Муруйский на р. Ангаре, которые стали известны широкой общественности в 2008 г. На основе сравнительного анализа находок подобных изделий торевтики в составе погребально-поминальных комплексов тюркского времени Центральной Азии делается вывод о принадлежности их к категории престижных предметов в качестве атрибутов социальной элиты кочевников VIII – начала IX в. Сопоставление нанесенных на сосуды знаков идентичности (тамга) с известными памятниками региона позволяет установить принадлежность двух из них представителям правящих кланов восточных тюрков и уйгуров (династии Ашина и Яглакар), а также других влиятельных кочевых объединений, занимавших центральные области Монголии в то же время. Знаки-тамги на горловине сосуда 2 находят аналогии преимущественно среди памятников Тувы и Минусинской котловины; их относительно позднее нанесение на поверхность сосуда связывается со временем падения Уйгурского каганата и экспансии кыркызов в Центральной Азии.Новое прочтение рунической надписи на сосуде 2 основано на ознакомлении с предметом в фонде ГИМ в Москве и последующей работой с его высококачественными фотоснимками. В целом идентификация рунических знаков не вызывает затруднений, что позволяет предложить целостное прочтение надписи без допущений и грамматических натяжек. Вместе с тем, как представляется, часть надписи, размещенной на поврежденном участке поверхности сосуда, создана раньше остального текста, что не позволяет восстановить его полностью и соответственно заставляет с осторожностью отнестись к попыткам однозначной интерпретации содержания. Анализ орфографии показывает близость надписи к памятникам периода Уйгурского каганата (747–840/847), однако этому противоречат некоторые особенности графического фонда, которые могут объясняться включением в текст части знаков более ранней надписи.
Получено
03.11.2024
Статья
Минуло десять лет после опубликования двух серебряных сосудов, задолго до того случайно обнаруженных на острове Муруйский на Ангаре [Николаев, Кубарев, Кустов, 2008]. Сведения об обстоятельствах этого открытия, напоминающих детективный сюжет, о последующей судьбе находок, а также общее описание и атрибуция сохранившихся предметов даны первыми исследователями памятника, которые ввели его в научный оборот и положили начало истории изучения клада с острова Муруйский. Наибольший интерес сразу вызвал один из предметов – сосуд 2 (мы следуем нумерации, данной первоисследователями), на котором имеется руническая надпись, поэтому вскоре появились новые публикации клада, где представлены первые попытки прочтения текста [Васильев-Дьаргыстай, 2009(1–2) (чтение Ц. Баттулги); Kubarev, 2015, p. 61–62 (замечания М. Эрдала); Базылхан, 2015, 53 б.; Osawa, 2016]. Однако в распоряжении большинства специалистов находился, по-видимому, ограниченный набор хороших фотоснимков основных видов обоих сосудов, по которым, вероятно, сделаны рисунки артефактов и прорисовки граффити на их поверхности (авторство документальных материалов в публикациях не указано). Как становится ясно теперь, это немаловажное обстоятельство послужило препятствием для распознания некоторых графем и соответственно убедительного прочтения надписи нашими предшественниками. Кроме того, в тех же графических материалах есть неточность в воспроизведении одного из знаков на донце сосуда 1; оказались неучтенными тамги на горловине сосуда 2 и целая группа символов на его донце, перекрываемых руническим текстом и хаотичными резными линиями, «не складывающимися в конкретное изображение» [Kubarev, 2015, p. 56]. Все это побуждает нас уклониться от подробного критического рассмотрения ранее предложенных нашими коллегами интерпретаций рунического текста и собраний знаков (тамга) на обоих сосудах, с тем чтобы перейти к изложению результатов самостоятельного изучения памятника.
Данное коллективное исследование основано прежде всего на ознакомлении de visu с предметами клада в хранилище Государственного исторического музея в Москве, а также на рассмотрении приобретенных высококачественных фотографий общего вида и деталей обоих сосудов (В.В. Тишин и Н.Н. Серегин при любезном содействии Е.Ю. Гончарова, научного сотрудника Института востоковедения РАН, и Ю.В. Демиденко, научного сотрудника Государственного исторического музея, 2017 г.). В дальнейшем по крупным фотоотпечаткам видов сосудов (30×40 см) сделана прорисовка изображений и знаков, определена вероятная очередность их создания на поверхности предметов и выполнена реконструкция рунического текста на донце сосуда 2 (А.Е. Рогожинский и В.В. Тишин, 2018 г.). Все это позволило с учетом достижений предыдущих исследователей памятника существенно дополнить его характеристику как источника и получить новые результаты, которые представляются здесь впервые.
Металлические сосуды составляют довольно редкую группу находок в памятниках Центральной Азии периода раннего средневековья. Вместе с тем в результате археологических исследований в различных частях региона к настоящему времени сформировалась представительная коллекция таких предметов. Анализ имеющихся материалов позволяет рассматривать вопросы интерпретации значения сосудов в материальной и духовной культуре кочевников.
В монографии, опубликованной уже более 30 лет назад, Д.Г. Савинов [1984, с. 124–125] пришел к выводу, что известные тогда металлические сосуды из памятников юга Сибири второй половины 1го тыс. н.э. могут быть разделены на два типа, которые, в свою очередь, соотносятся с двумя крупнейшими общностями номадов раннего средневековья. Изделия первого типа, по наблюдениям археолога, были зафиксированы, за редким исключением, в комплексах тюрков, а предметы второго типа – в некрополях кыркызов. Имеющиеся на сегодняшний день материалы в целом подтверждают это наблюдение и позволяют детализировать данный тезис.
Интересующие нас изделия первого типа, к которым относятся и муруйские сосуды, характеризуются следующими основными признаками: низкий поддон; округлое или слегка выпуклое тулово; небольшой уступ, отделяющий невысокую шейку; отогнутый венчик; вертикальная кольцеобразная ручка (гладкая или рельефная), припаянная к наиболее широкой части сосуда. В археологических комплексах Центральной Азии известны находки восьми подобных предметов. Аналогии таким изделиям имеются как на сопредельных, так и на отдаленных территориях [Илюшин и др., 1992, рис. 44.–1; Залесская и др., 1997, кат. 70; и др.].
Анализ случаев фиксации металлических сосудов в рассматриваемом регионе позволяет обозначить тенденции распространения изделий в памятниках различных типов. Большая часть предметов (6 экз.) обнаружена в ходе раскопок погребений или кенотафов тюрков на некрополях Балык-Соок-I [Кубарев, 2005, табл. 130.–1], Бертек-34 [Савинов, 1994, рис. 108–109], Катанда-II [Смирнов, 1909, табл. XCII, 169; Захаров, 1926, с. 104], Мойгун-Тайга-58-IV [Грач, 1960, рис. 88; Kenk, 1982, Abb. 17.–38], Талдуаир-I [Кубарев, 2005, табл. 100.–7], Туэкта [Евтюхова, Киселев, 1941, с. 113; Киселев, 1949, табл. LXI.–5, 7] (табл. 1, 1–5). Один серебряный сосуд зафиксирован в составе тюркского поминального комплекса Юстыд [Кубарев, 1979, с. 140, рис. 8–9]. Другое подобное изделие обнаружено в ямке под насыпью кургана, расположенного на площади могильника Калбак-Шат, рядом с кыркызскими захоронениями [Маннай-оол, 1963, с. 240–241, табл. II.–12]. Наконец, отдельную группу предметов демонстрируют недавние находки в Монголии. Один из найденных серебряных сосудов мог быть частью сопроводительного инвентаря ограбленного «элитного» погребения комплекса Шороон Дов (Шороон Бумбагар-I). Судя по имеющейся информации, данное изделие обнаружено местным жителем в непосредственной близости от памятника [Осава, Сузуки, Лхүндэв, 2011; Munkhtulga, 2013, p. 27, fig. 7]. Золотой сосуд обнаружен в ходе раскопок другого «элитного» памятника Шороон Бумбагар-II (Майхан-уул) [Очир и др., 2013, 51 дугаар зураг].
Важную информацию об особенностях использования сосудов дает их анализ в контексте погребальных комплексов. Прежде всего следует обратить внимание на то, что, за единственным исключением, подобные изделия встречены в мужских захоронениях. При этом в погребениях помимо сосуда почти во всех случаях находился представительный набор вооружения, а также других предметов, демонстрирующих относительно высокий статус умершего в военной организации. Данное обстоятельство является подтверждением тезиса о том, что сосуды являлись частью «дружинной» культуры тюрков, демонстрируя принадлежность человека к определенной общественной группе [Худяков, 2003, с. 137]. Следует также учесть, что изображения сосудов, как атрибуты, дополняли канонический образ мужчины-воина, запечатленный в реалистичных тюркских изваяниях (табл. 1, 6–8). Единственное женское погребение, в котором обнаружен серебряный сосуд, в целом является скорее исключительным, чем типичным [Савинов, 1994, с. 104–119, рис. 96–111]. Одним из ярких отличительных признаков данного объекта является весьма сложная по конструкции каменная насыпь. В могиле находилась пожилая женщина, которая, судя по отмеченным элементам обряда и находившемуся в захоронении представительному предметному комплексу, занимала при жизни высокое положение.
Таким образом, представляется возможным утверждать, что металлические сосуды являлись своего рода социальным маркером у тюрков Центральной Азии, демонстрируя определенный статус человека в обществе кочевников. Данный тезис подкрепляется находками золотых и серебряных сосудов разного типа в мемориальном памятнике в честь Бильге-кагана [Баяр, 2004, рис. 10–13], который, очевидно, отражает предметный комплекс высшей элиты каганата.
Одной из интересных деталей погребальной обрядности является традиция расположения металлических сосудов в могиле. Практически во всех случаях такие изделия находились около головы умершего человека. Даже в кенотафе, исследованном на могильнике Мойгун-Тайга-58-IV, такое изделие обнаружено в том месте, где могла располагаться голова отсутствовавшего погребенного [Грач, 1960, рис. 73]. Подобная традиция отмечена у тюрков Центральной Азии также относительно расположения в могиле керамических сосудов.
Отдельного внимания требует вопрос о времени бытования сосудов первого типа, в том числе найденных на острове Муруйский. Погребения с такими изделиями относятся к различным этапам культуры тюрков и датируются в широких рамках второй половины VII–X вв. При этом хронология большей части объектов определяется VIII–IX вв. В связи с немногочисленностью рассматриваемых предметов довольно сложно проследить их изменение во времени и определить датирующие признаки. Однако если принять во внимание предположение Б.Б. Овчинниковой [1990, с. 62] о том, что развитие облика металлических сосудов происходило от приземистых форм к более вытянутым, то муруйские сосуды следует отнести к VIII – началу IX в.
Сосуд 1. Четыре знака нанесены на донце резцом, оставлявшим сходные по глубине линии, но неодинаковые по ширине при разном наклоне инструмента; по-разному выполнено соединение штрихов, составляющих округлые и дугообразные элементы фигур. В целом сложные формы знаков воспроизведены уверенно, но не рукой опытного гравера; не исключено, что они нанесены на сосуд разными людьми. Между тем тамги соразмерны по величине, хотя центральная выглядит крупнее, и размещены в определенном порядке, который в отношении трех знаков (I-1, I-2, I-3) точно соответствует тамговой композиции на вершине стелы Элетмиш Бильге-кагана (Могойн Шинэ-усу). Это важное обстоятельство, поскольку подобный порядок расположения знаков в том же сочетании на одном объекте нигде более не зафиксирован. По-видимому, все тамги на сосуде образуют одновременное собрание знаков.
Сосуд 2. Судя по виду, ценный предмет имел непростую «политическую биографию» – именно политическую, поскольку на нем присутствует знак идентичности, использовавшийся правящим кланом восточных тюрков первой трети VIII в., что было сразу отмечено Г.В. Кубаревым [Kubarev, 2015, p. 60]. Сосуд не раз переходил из рук в руки, при смене владельцев утрачивая прежние и обретая новые элементы декора, наносившиеся на его донце и горловину. К сожалению, даже высококачественные фотографии предмета не позволяют установить характер самых ранних гравированных изображений на донце сосуда: визуально различимы лишь отдельные группы связанных по смыслу линий каких-то тщательно затертых изображений.
Более отчетливо распознаются гравированные рисунки, появившиеся на донце после удаления на нем ранних изображений; данную серию гравюр можно отнести к первому этапу декоративного оформления предмета. В тот момент на донце сосуда появились две миниатюрные гравюры в виде тамгообразных козликов, и перед каждым – дуга или полумесяц, обращенный выгнутой стороной вправо; напротив них – еще две дуги, развернутые в обратную сторону, но размещенные симметрично паре других похожих знаков. На выпуклой поверхности донца глубокой двойной линией прорезан крупный знак-полумесяц, однако эта тамга расположена не строго по центру, а заметно смещена к краю. Вдоль выпуклой стороны полумесяца поперек донца прорезана сплошная прямая линия, разделяющая поверхность на две почти равные части. Эта линия не перекрывает ни одну из названных фигур, но сама многократно пересечена более поздними бороздами. Возможно, таким способом, по замыслу резчика, выделялась область еще для одного изображения, но никаких следов цельного рисунка здесь различить не удается. Таким образом, на донце сосуда находятся не менее семи тамгообразных фигур двух типов: два знака в виде козлика и пять – в форме дуги-полумесяца. Все они относятся к первому этапу декоративного оформления сосуда (табл. 5, 1).
Нельзя исключить, что помимо тамгообразных рисунков на том же этапе была создана какая-то часть знаков рунического текста. Во всяком случае, несколько графем, которые расположены по обе стороны от оксидного пятна и трещины на донце, заметно отличаются от остальных и видом прорезанных линий, и способом их соединения в знаки (группа знаков № 39–46, см. ниже).
В какой-то момент к имевшимся на сосуде гравировкам добавилось небрежно процарапанное натуралистическое изображение животного (сайга?), вписанное между двумя тамгами в форме козлика. В отличие от них этот примитивный рисунок нельзя принять за тамгу; это скорее скетч, какие нередко встречаются среди петроглифов тюркской эпохи [Мухарева, Серегин, 2016, рис. 6, 4].
Последовательность изменений в декоре сосуда на следующем этапе реконструируется на основе стратиграфических наблюдений, сопоставления технических особенностей граффити и композиционного их размещения (табл. 4, 5, 6). Очередность трансформаций представляется следующим образом.
Центральная часть донца была исчерчена более чем 20-ю линиями разной длины и глубины, многократно и намеренно грубо пересекающими рисунок тамги-полумесяца. Граффити сайги (?) и тамга в виде козлика зачеркнуты волнистой линией, имеющей сходство по техническим параметрам со многими штрихами, хаотично покрывающими донце сосуда, а также линиями некоторых рунических знаков, нанесенных затем по кругу на поддоне поверх уже существовавших изображений. Ряд отдельных линий и несложных геометрических фигур, возможно, тоже относится к этому этапу. В частности, после создания круговой надписи прорезана фигура, которую Т. Осава рассматривает как китайский иероглиф. Она расположена напротив /k/, обособленного двумя разделительными знаками, но нанесена другим инструментом, оставлявшим две параллельные борозды разной глубины (табл. 5, 2)1.
Важно определить, когда были нанесены еще четыре тамги, размещающиеся на горловине сосуда (II-1–4). Думается, это произошло после того, как вся удобная поверхность донца оказалась занята рунической надписью и хаотичной штриховкой, повредившей тамгу-полумесяц и кроссировавшей остальную часть изобразительного поля.
Знаки на шейке сосуда выполнены инструментом, оставлявшим на поверхности неглубокие узкие прорезы. Если рассматривать тамги в последовательности против часовой стрелки от ручки сосуда, порядок очередности будет таков:
(II-1),
(II-2),
(II-3),
(II-4). Два первых знака отделяет значительный интервал, два последних расположены от них на диаметрально противоположной стороне горловины и рядом, почти касаясь друг друга. При явном избытке свободного места на поверхности сосуда такое размещение знаков II-3 и II-4 может расцениваться как демонстрация тесной связи их обладателей. Это предположение подтверждается наличием комбинированных знаков, состоящих из двух подобных фигур, которые известны на некоторых памятниках Монголии, Тувы и Хакасии (табл. 6, 4, 6–8).
Атрибуция знаков. Тамги I-1, I-2, I-3 на донце сосуда 1, как сказано выше, идентичны по форме и композиции собранию знаков на стеле из Могойн Шинэ-усу, что было верно отмечено Т. Осава, которым установлен и возможный период создания знаков на сосуде: 747–759 гг. [Osawa, 2016, с. 58]. Более того, это уникальное совпадение позволяет рассматривать оба памятника – сосуд 1 из Муруйского клада и монумент Элетмиш Бильге-кагана в Монголии – в общем историческом контексте и предполагать с большой долей вероятности их принадлежность некогда единому археологическому комплексу. Например, сосуд 1 мог входить в инвентарный комплекс погребально-поминального мемориала Элетмиш Бильге-кагана (747–759); в таком случае акт создания композиции знаков на сосуде близок ко времени сооружения монумента: 759–760/761 гг. [Кляшторный, 1980, с. 85–86; Rybatzki, 2011, p. 65–66, 71].
Примечательной аналогией знаку I-1 является тамга на донце сосуда из могильника Курай I в долине Чуи на Алтае (табл. 3, 5). В целом знак надежно идентифицируется по находке билингвы Кары Чор-тегина (775–795) в Сиане как династийная тамга каганского рода уйгуров – Яглакар [Alyılmaz, 2013, s. 52–53; Luo Xin, 2013, s. 76–78]. Находки таких знаков чрезвычайной редки и особенно значимы ввиду высокого политического статуса эмблемы [Рогожинский, Черемисин, 2019, с. 50, рис. 3].
Тамга I-2 имеет своеобразную форму, основу которой составляет знак в виде серпа с рукоятью и дополнительной фигурой наподобие замкового ключа. Можно указать не менее 10 местонахождений этой тамги, включая монументы в Шивэт-улан, Могойн Шинэ-усу и, вероятно, Суджи; остальные – одиночные тамга-петроглифы или в сочетании с тамгами других типов, в том числе со знаком I-3 (табл. 3, 8, 11–14). Основной ареал тамги I-2 включает центральную часть Монголии, но отдельные знаки-петроглифы зафиксированы у северных границ Гоби. Эта тамга входит в группу типологически близких знаков (не менее 5-ти разновидностей), основным элементом которых выступает серповидная фигура (основная тамга), усложненная дополнительными линиями или соединенная с другой фигурой, как в тамге I-2. Одним из знаков этой группы является тамга, высеченная у основания двух монументов Элетмиш Бильге-кагана – Терхинского памятника и Могойн Шинэ-усу [Кляшторный, 1980, c. 95 (примеч. к таблице тамг), табл. 1, б, в].
Недавно Ю.Н. Есиным выдвинуто предположение о принадлежности основной тамги данного типа уйгурам [Есин, 2017, табл. 2]. В поддержку такого отождествления можно указать, что ареал серповидной тамги и ее разновидностей отмечен многими местонахождениями на скалах и мемориалах Монголии – от границ Гоби до северных отрогов Хангая, а вне очерченного ареала тамга представлена единичными находками в Центральной Туве [Беликова, 2014, с. 101, рис. 23], Монгольском Алтае (Цагаан-Салаа IV) и в Семиречье (Тамгалы). Возможно, этими удаленными пунктами нахождения тамги отмечены направления экспансии уйгуров в период их возвышения (подчинение чиков Тувы в 750–753 гг., енисейских кыркызов в 758 г.) [Кызласов, 1969, с. 57–58; Камалов, 2001, с. 89–90], а затем перемещения отдельных групп населения на запад и юго-запад после разгрома Уйгурского каганата кыркызами [Малявкин, 1974, с. 7].
Наконец, в пользу вероятной атрибуции тамги I-2 как «не кыркызской», а скорее «уйгурской», косвенно свидетельствует возможность переинтерпретации начальных строк эпитафии на стеле из Суджи [Тишин, 2018], вершину которой венчала сходная тамга. К сожалению, сегодня невозможно уточнить истинное начертание этого знака на утраченной стеле, но даже схематичная и, по-видимому, не совсем точная зарисовка знака [Кляшторный, 2007, рис. на с. 194] позволяет различить в нем основные элементы именно тамги I-2.
Знак I-3 присутствует на обоих мемориалах Элетмиш Бильге-кагана (Могойн Шинэ-усу, Терхинская стела; табл. 3, 1, 16); на муруйском сосуде 1 и на вершине стелы из Могойн Шинэ-усу он занимает одинаковое положение относительно каганской тамги Яглакар. Тамга входит также в собрания знаков на стелах из Бомбогор (внизу) и Шивэт-улана (вверху). Среди петроглифов Монголии тамга I-3 зафиксирована в трех пунктах: в Хуругийн-узуур и Янгирт в центре Хангая, а также в Шахаар, в восточной оконечности Алтая (табл. 3, 8, 12, 14). В последнем случае тамга нанесена на скалу вместе с короткой рунической надписью и серповидной тамгой, а в Янгирт – в сочетании с тамгой I-2. Примечательно сочетание знака I-3 с тамгой в виде козлика, традиционно связываемой с восточной ветвью династии Ашина: на балбале из мемориального комплекса Бильге-кагана, на одной из стел в Донгойн-ширээ [Ölmez, 2017, s. 175], а также на донце сосуда 2 (см. ниже). Эти примеры указывают на относительно высокий статус обладателей тамги I-3, который сохранялся за ними и при династии Ашина восточных тюрков, и при Яглакар, возможно, в составе политического объединения племен под властью уйгуров.
Тамга I-4 чрезвычайно редкая: на известных памятниках Монголии зафиксирована на скале Тайхар (Хойт-Тамир) (табл. 3, 7) и, возможно, на стеле из Шивэт-улана, причем в последнем случае знак из двух субпараллельных дуг в верхней части обелиска был тщательно затерт, прежде чем рядом выбита тамга I-3, упомянутая выше. Аналогии тамге I-4 известны за пределами Монголии: на севере Минусинской котловины возле оз. Учум и на Алтае в Калбак-Таш II (табл. 3, 17, 18), где тамга с оговоркой принята М. Эрдалом за рунический знак [Кубарев, 2016, с. 94, рис. 3, 4]. До появления новых материалов по тамгам подобного типа с территории Монголии и юга Сибири для их атрибуции остаются значимыми, во-первых, свидетельство Мах̣мȳда ал-К̣āшг̣арū [Мах̣мȳд ал-Кашгари, 2005, с. 94] о принадлежности такой тамги огузскому роду жуванлар и, во-вторых, наскальные изображения тамги I-4 среди других известных по рукописи Мах̣мȳда ал-К̣āшг̣арū знаков огузов на стене грота в каньоне Каракавак на Мангыстау (фотографии памятника любезно предоставлены А.Е. Астафьевым) и вблизи Эрзерума в Анатолии [Ceylan, 2008].
Тамги на донце и горловине сосуда 2 образуют две разные по принадлежности группы знаков. Сохранившиеся на донце знаки представлены одиночными изображениями тамги-полумесяца, подобной тамге I-3, и парным сочетанием ее с тамгой Ашина. Такое же сочетание, как сказано выше, зафиксировано на балбале из комплекса Бильге-кагана (735 г.) и на одной из стел в Донгойн-ширээ (735–745 гг.) в Восточной Монголии [Munkhtulga, 2013, p. 23–24]. Это дает повод поместить в тот же хронологический интервал создание сравнительно редкого и, по-видимому, ситуативного сочетания знаков на сосуде 2.
Вторая группа знаков, за исключением тамги II-1, точные аналогии которой нам не известны, вполне определенно может быть сопоставлена с большой группой памятников (мемориалов и тамга-петроглифов) Центральной Тувы и правобережной части Енисея в Минусинской котловине (табл. 6, 2–4, 8–10, 15–17). Несомненно, появление знаков на горловине сосуда 2 следует связывать хронологически с экспансией енисейских кыркызов и крушением Уйгурского каганата (840 г.), а принадлежность знаков – с мемориантами тувинских эпитафий Е-2, Е-10, Е-51, Е-52, Е-53, Е-70, Е-109, Е-147 и Е-149.
Ознакомление de visu с надписью подтвердило, что речь идет именно о памятнике древнетюркской рунической письменности, а возможность перепроверки знаков (табл. 5, 2), как было сказано в начале статьи, исключает необходимость обсуждения чтений и переводов предшественников. На основе собственных исследований мы можем предложить следующее прочтение, которое предлагается начинать с дефектной части поверхности донца.
: ? : 25 ? ?
? ? 20 ? ? : ? ? 15 ? ? ? ? ? 10 : ? ? ? ? 5 ?
? ? ? /// /// ?(?) :(?) ?(?) ?(??) 45 ?(?) ? ? : ?(?) 40 ?(?) ?
? 35 ? ? ? ?
30 ? ?
t1 γ j1 M n2 5 r2 ŋ2 ük I : 10 ϋ r2 ŋ2 r2 ŋ2 15 ük I : P s2 20 ük r2 M j2 w2 25 : t2 : k2 k2 30 M n2 P s2 ük 35 r2 M j2 n1(?) 40 Č? : š1 d2 g(?) 45 ŋ2(l1?) s1(?) :(?) ük(?)
t(a)γ(a)j(ï)m(ï)n2 (e)r(i)ŋüki : ür(ü)ŋ (e)r(i)ŋüki : (a)p sök(ü)rm(ä)jü : (e)t : k(e)k(i)m(i)n (a)p sök(ü)rm(ä)jü č? : (ä)š1(i)d (ӓ)g(ӓ)ŋ(ӓ)s1 (?) :(?) ük(?)
…[при помощи] дяди [по материнской линии] моего, [тех, кто относится к] раздраженным (= пренебрегающим, отвергающим), белых (= светлых / чистых, благородных) [(из) тех, кто относится к] раздраженным (= пренебрегающим, отвергающим), ни в коем случае не заставляя преклонить колени, (об)устрой (= организуй, приведи в порядок), гневом (или ‘желанием мести’?) моим [одержимый,] ни в коем случае [их] не заставляя преклонить колени, услышь, Эгенгес(?) ! …
t(a)γ(a)j-(ï)m-(ï)n2 (знаки 1–5): слово taγaj, букв. ‘дядя с материнской стороны’ (‘maternal uncle’), встречается в нескольких древнеуйгурских документах и впервые расшифровывается у Мах̣мȳда ал-К̣āшг̣арū как ‘брат матери (’l-hāl)’, ср. в других тюркских языках tāj, dayı [Clauson, 1972, p. 474; Древнетюркский словарь, 1969, с. 526; Baştuĝ, 1993, p. 13].
Слово снабжено аффиксом принадлежности 1 л. ед. ч. +(X)m и показателем инструментального (орудно-совместного) падежа +(X)n. Наличие знака /n2/ в аффиксе инструменталиса у слова с заднерядным вокализмом, т.е. вопреки гармонии согласных, регулярно фиксируется в монументальных памятниках Тюркского каганата при его присоединении к личному аффиксу 3 л. ед. ч. +(s)In, где неогубленный узкий гласный всегда получает графическое обозначение. Однако в более поздних текстах, таких как Терхинская и Суджинская надписи, зарегистрировано использование /n2/ в аффиксе инструментального падежа в сочетании с личным аффиксом 1 л. ед. ч. +(X)m, при этом гласный аффикса не выписывается [Erdal, 2004, p. 55–56, 130, 185]. Это же явление соответственно наблюдается в рассматриваемой надписи.
(e)r(i)ŋ(ü)ki (знаки 6–9, 14–17): предполагается eriŋü+ki, где eriŋü -ŋ-. Ахмет Джэват Эмрэ отмечал зафиксированное в «Дūвāн Луг̣āт ат-Турк» ermegü ‘tembel’ как возможное образование от eringü [Emre, 1943, s. 84], ср.: [Clauson, 1972, p. 232, 235], где слово ärmägü в значении ‘lazy, slothful’ отмечается как возможное отрицательное глагольное имя на -gü, но также отмечается возможная семантическая связь с ärin-. См. также не имеющее ясного контекста др.-уйг. [...]eringü (U 5333 (T III M 193), 20а, стк. 10) [Kara, Zieme, 1977, S. 56, Taf. XIX, A 400]. Сэр Дж. Клосон разводил основы ärin- (?erin-) ‘to be lazy, indolent’ и irin-(?erin-) ‘to be miserable, unhappy’ [Clauson, 1972, p. 235], отдельно от последнего отмечая jerin-
Здесь +KI является отыменным аффиксом, выступающим как показатель принадлежности относительно времени и места. В памятниках он фигурирует в разнообразных синтаксических функциях, обычно обстоятельства; образуемые им формы чаще всего релятивны, потому условно характеризуются как относительные прилагательные, но могут также выступать самостоятельно [Erdal, 2004, p. 186–188, 190].
ür(ü)ŋ (знаки 11–13): слово ‘белый’ в самом общем значении [Clauson, 1972, p. 233–234], ‘белый, светлый’, ‘перен. чистый, благородный’ [Древнетюркский словарь, 1969, с. 627]. При интерпретации слова в контексте рассматриваемой надписи предполагается возможным ориентироваться на фрагмент надписи Могойн Шинэ-усу, где сочетание ϋr2Ŋ2b2gg (МШУ, Вост., стк. 10(22)) интерпретируется как ür(ü)ŋ b(ä)g-(i)g (вин. пад.) в значении ‘белые (= «благородные») беги’ [Giraud, 1960, p. 88; Moriyasu, 1999, p. 193].
(a)p … (a)p … (знаки 19, 33): усилительная препозитивная частица, в удвоенном варианте использующаяся в двух случаях: в древнеуйгурских памятниках в значении ‘как …, так и …’, ‘и …, и …’, в караханидских памятниках всегда в отрицательном значении ‘ни …, ни …’, как с именами, так и глаголами (в том числе положительными) [Древнетюркский словарь, 1969, с. 47; Clauson, 1972, p. 3; Erdal, 2004, p. 308]. В тексте частица оба раза предшествует глагольным конструкциям sökürmäjü et- и sökürmäjü äšid- (см. ниже), потому здесь они скорее усиливают отрицание, передаваемое первым элементом. По этой причине, по-видимому, здесь его можно было бы передать наречиями типа «ни в коем случае», «ни за что».
s(ö)k(ü)rm(ä)jü (знаки 20–25, 34–40): мы следуем догадке М. Эрдала [Kubarev, 2015, p. 61–62], где sök- ‘преклонять колени’, ‘опускаться на колени’ [Древнетюркский словарь, 1969, с. 510; Clauson, 1972, p. 819], переходный глагол, предполагающий наличие прямого объекта действия, стоящего в винительном падеже; глагольная основа с аффиксом -Ur-, показателем активного залога от непереходных глагольных основ. М. Эрдал отмечает значение ‘to make someone kneel in one’s presence’ [Erdal, 1991, vol. II, p. 720–721]. Глагол снабжен аффиксом отрицания -mA- и показателем -jU, образующим конвербы относительного времени, обозначающие сопровождающее действие; он может быть обозначен как деепричастие, которое синтаксически выступает как показатель действия, одновременного с основным или предшествующего ему, характеризуя его с точки зрения образа действия [Erdal, 2004, p. 312, 314].
При первом случае употребления глагола sökürmäjü объектом действия может считаться конструкция из однородных членов äriŋüki ürüŋ äriŋüki, каждый из которых стоит в основном падеже (в функции прямого дополнения его иногда считают неоформленным винительным) [Аманжолов, 2012, с. 45–46; Кононов, 1980, с. 150–151; Erdal, 2004, p. 361–364]. Во втором случае, надо думать, прямое дополнение опускается, но подразумевается [Боргояков, 1957, с. 4; Аманжолов, 2012, с. 111], что, в свою очередь, вероятно, может рассматриваться как проявление эллипсиса [Erdal, 2004, p. 432–433].
Между графемами № 38 и 41, показывающими соответственно фонемное значение /j2/ и /č/, начертан дугообразный знак, который должен быть интерпретирован как /n1/, при этом к верхней части знака № 41 слева пририсован элемент в виде уголка. Предполагается на основе этого интерпретировать последний как попытку передать /ϋ/ и игнорировать гипотетический /n1/, который никак не может быть истолкован.
(e)t (знак 27): неоформленное повелительное наклонение глагола et- с исходным значением ‘to organize, put in order’ [Clauson, 1972, p. 36], ‘делать, производить, совершать, исполнять’ [Севортян, 1974, с. 312], используясь также в отношении bodun и el. «В старейшем производном itig … со значениями названия действия и орудия представлена древнейшая семантика глагола ет- ~ ит-: ‘основание/учреждение чего-л.’, ‘устройство’, ‘придание формы’…, ‘инструмент’» [Севортян, 1974, с. 313].
k(e)k-(i)m-(i)n (знаки 29–32): предполагается форма с аффиксом 1 л. ед. ч. +(X)m, в инструментальном падеже, от слова kek “originally prob. ‘malice, spite, secret hatred’; thence ‘a desire for revenge’, and finally ‘revenge’ and other extended meanings” [Clauson, 1972, p. 707]. Исходя из сравнительного материала, значения ‘гнев’, ‘ненависть’, ‘злоба’, ‘вражда’ выступают основными [Этимологический словарь…, 1997, с. 24–26].
(ä)š(i)d (знаки 43–44): неоформленное повелительное наклонение глагола äšid-, как отмечает сэр Дж. Клосон, “primarily ‘to hear (something Acc.)’ in a physical sense, with some extended meanings, like ‘to get news of (something Acc.)’ and, esp. in the Imperat., ‘to listen’ without specific Object, although ‘to listen’ is properly tıŋla:-” [Clauson, 1972, p. 257].
(e)g(ä)ŋ(ä)s1 (знаки 45–47): никакого адекватного чтения для предположительно идентифицируемых знаков подобрать не представляется возможным. Только в рамках гипотезы предлагается интерпретировать это как личное имя, хотя и оно не может быть уверенно этимологизировано.
Предлагаемое прочтение надписи возможно осуществить, только приняв предложенную М. Эрдалем идентификацию одного из знаков, [[[image5]]] (№ 4, 23, 31, 37), как /m/, ранее неизвестного в таком фонемном значении [Васильев, 1983, с. 122–124, табл. 18; особо см. на с. 125, табл. 18, стк. 41]. Заслуживает внимания практика употребления сибилянтов. Знак s1 употребляется только в памятниках Тюркского каганата [Васильев, 1983, с. 133–134, табл. 25; 135–136, табл. 26; Кляшторный, 2006, p. 161, fig. 3], преимущественно в велярном ряду, где выступает соответственно в значении глухого свистящего сибилянта [s], а в качестве шипящего сибилянта – в памятнике Тоньюкука, но почти исключительно в соседстве с узким неогубленным гласным, в том числе в палатальном ряду [Малов, 1951, с. 70; Кононов, 1980, с. 65]. В этом же значении глухого [s] знак употребляется в Таласских памятниках [Alimov, 2014, s. 25, No. 21]. Формы, читаемые в äš1id и далее s1 (№ 41), не характерны для монументальных памятников Уйгурского каганата [Кляшторный, 2006, p. 161, fig. 3]. Предполагается также воздержаться от определения в качестве датирующего признака формы знака /t1/ (№ 1) [Тишин, 2019, с. 42].
Комплексное изучение предметов Муруйского клада с позиций археологии, тюркской рунологии и тамговедения позволяет сделать ряд заключений.
1. Оба сосуда – металлические пиршественные кружки-кувшины – относятся к редким изделиям тюркской торевтики VIII–IX вв., которые могли входить в ограниченный круг престижных изделий (как местного производства, так и привозных, см., например: [Серегин, Тишин, 2016]), выступавших атрибутами власти и высокого общественного положения правящей кочевой элиты.
2. Сосуды 1 и 2 отличаются по профилю и техническим деталям; вероятно, они изготовлены разными мастерами и в разное время, но в том и другом случае их первыми обладателями (заказчиками?), судя по тамгам, были представители правящих групп восточных тюрков или их сателлитов (сосуд 2, знак Ашина и тамга-полумесяц) и уйгуров (сосуд 1, тамга I-1).
Уникальное совпадение композиции знаков (тамги I-1, I-2 и I-3) на сосуде 1 и на стеле из Могойн Шинэ-усу служит веским основанием для сопоставления двух событий – возведения мемориала Элетмиш Бильге-кагана и создания символического собрания знаков идентичности на ценном сосуде, который мог входить, например, в набор ритуального инвентаря того же мемориала: около 759–761 гг.
Время появления группы знаков на донце сосуда 2 укладывается в короткий интервал, отмеченный возникновением мемориалов Кюль-тегина (732 г.), Бильге-кагана (735 г.) и Донгойн-ширээ (735–745), на которых зафиксировано сочетание тех же знаков идентичности. В этот период и, видимо, позже обладателями сосуда оставались представители пока не идентифицированного клана, которым принадлежала тамга в форме полумесяца и которые так же, вероятно, сохранили высокое положение в этнополитической иерархии на начальном этапе существования Уйгурского каганата (тамга I-3 на сосуде 1 и на двух мемориалах Элетмиш Бильге-кагана). Тамги на горловине сосуда 2, безусловно, относятся к типам знаков, наиболее часто встречающихся на памятниках Тувы и Минусинской котловины; их появление здесь и порча донца сосуда с вырезанной тамгой I-3 могут означать переход предмета (трофея?) в руки новых владельцев. Допустимо связывать эту акцию с событиями уйгурско-кыркызских столкновений от начала военной экспансии уйгуров в Туву до вторжения кыркызов в земли Уйгурского каганата. Таким образом, период нахождения в обиходе сосуда 2 охватывает не менее одного столетия: середина VIII – середина IX в.
3. Надпись на донце сосуда 2 выполнена древнетюркским руническим письмом и может быть в значительной части прочитана, несмотря на наличие лакуны. Орфографические особенности позволяют формально сближать надпись с памятниками Уйгурского каганата. Однако по палеографическим характеристикам памятник примыкает, скорее, к надписям периода доминирования тюркской династии Ашина. Впрочем, это касается части текста, расположенной на поврежденном участке поверхности, которая может принадлежать какой-то более ранней надписи. Важной особенностью надписи является наличие не зарегистрированного прежде, и потому уникального аллографа знака с фонемным значением /m/, как установлено еще М. Эрдалем.
Соотнося эти сведения с данными, полученными на основе анализа тамгового материала, можно предположить, что в дошедшем до нас виде надпись была создана в период Уйгурского каганата.
4. Что касается общей интерпретации обстоятельств обнаружения сосудов на острове Муруйский, то недостаточность данных о комплексе находок не позволяет пойти дальше предположения, что эти изделия могли являться частью клада [Николаев, Кубарев, Кустов, 2008, с. 182]. Значительная удаленность находок от основного района концентрации подобных предметов, вероятно, объясняется участием владельца сосудов в военных походах либо может являться результатом торговых контактов.
Данное коллективное исследование основано прежде всего на ознакомлении de visu с предметами клада в хранилище Государственного исторического музея в Москве, а также на рассмотрении приобретенных высококачественных фотографий общего вида и деталей обоих сосудов (В.В. Тишин и Н.Н. Серегин при любезном содействии Е.Ю. Гончарова, научного сотрудника Института востоковедения РАН, и Ю.В. Демиденко, научного сотрудника Государственного исторического музея, 2017 г.). В дальнейшем по крупным фотоотпечаткам видов сосудов (30×40 см) сделана прорисовка изображений и знаков, определена вероятная очередность их создания на поверхности предметов и выполнена реконструкция рунического текста на донце сосуда 2 (А.Е. Рогожинский и В.В. Тишин, 2018 г.). Все это позволило с учетом достижений предыдущих исследователей памятника существенно дополнить его характеристику как источника и получить новые результаты, которые представляются здесь впервые.
АРХЕОЛОГИЧЕСКИЙ КОНТЕКСТ ПРЕДМЕТОВ
Металлические сосуды составляют довольно редкую группу находок в памятниках Центральной Азии периода раннего средневековья. Вместе с тем в результате археологических исследований в различных частях региона к настоящему времени сформировалась представительная коллекция таких предметов. Анализ имеющихся материалов позволяет рассматривать вопросы интерпретации значения сосудов в материальной и духовной культуре кочевников.
В монографии, опубликованной уже более 30 лет назад, Д.Г. Савинов [1984, с. 124–125] пришел к выводу, что известные тогда металлические сосуды из памятников юга Сибири второй половины 1го тыс. н.э. могут быть разделены на два типа, которые, в свою очередь, соотносятся с двумя крупнейшими общностями номадов раннего средневековья. Изделия первого типа, по наблюдениям археолога, были зафиксированы, за редким исключением, в комплексах тюрков, а предметы второго типа – в некрополях кыркызов. Имеющиеся на сегодняшний день материалы в целом подтверждают это наблюдение и позволяют детализировать данный тезис.
Интересующие нас изделия первого типа, к которым относятся и муруйские сосуды, характеризуются следующими основными признаками: низкий поддон; округлое или слегка выпуклое тулово; небольшой уступ, отделяющий невысокую шейку; отогнутый венчик; вертикальная кольцеобразная ручка (гладкая или рельефная), припаянная к наиболее широкой части сосуда. В археологических комплексах Центральной Азии известны находки восьми подобных предметов. Аналогии таким изделиям имеются как на сопредельных, так и на отдаленных территориях [Илюшин и др., 1992, рис. 44.–1; Залесская и др., 1997, кат. 70; и др.].
Анализ случаев фиксации металлических сосудов в рассматриваемом регионе позволяет обозначить тенденции распространения изделий в памятниках различных типов. Большая часть предметов (6 экз.) обнаружена в ходе раскопок погребений или кенотафов тюрков на некрополях Балык-Соок-I [Кубарев, 2005, табл. 130.–1], Бертек-34 [Савинов, 1994, рис. 108–109], Катанда-II [Смирнов, 1909, табл. XCII, 169; Захаров, 1926, с. 104], Мойгун-Тайга-58-IV [Грач, 1960, рис. 88; Kenk, 1982, Abb. 17.–38], Талдуаир-I [Кубарев, 2005, табл. 100.–7], Туэкта [Евтюхова, Киселев, 1941, с. 113; Киселев, 1949, табл. LXI.–5, 7] (табл. 1, 1–5). Один серебряный сосуд зафиксирован в составе тюркского поминального комплекса Юстыд [Кубарев, 1979, с. 140, рис. 8–9]. Другое подобное изделие обнаружено в ямке под насыпью кургана, расположенного на площади могильника Калбак-Шат, рядом с кыркызскими захоронениями [Маннай-оол, 1963, с. 240–241, табл. II.–12]. Наконец, отдельную группу предметов демонстрируют недавние находки в Монголии. Один из найденных серебряных сосудов мог быть частью сопроводительного инвентаря ограбленного «элитного» погребения комплекса Шороон Дов (Шороон Бумбагар-I). Судя по имеющейся информации, данное изделие обнаружено местным жителем в непосредственной близости от памятника [Осава, Сузуки, Лхүндэв, 2011; Munkhtulga, 2013, p. 27, fig. 7]. Золотой сосуд обнаружен в ходе раскопок другого «элитного» памятника Шороон Бумбагар-II (Майхан-уул) [Очир и др., 2013, 51 дугаар зураг].
Важную информацию об особенностях использования сосудов дает их анализ в контексте погребальных комплексов. Прежде всего следует обратить внимание на то, что, за единственным исключением, подобные изделия встречены в мужских захоронениях. При этом в погребениях помимо сосуда почти во всех случаях находился представительный набор вооружения, а также других предметов, демонстрирующих относительно высокий статус умершего в военной организации. Данное обстоятельство является подтверждением тезиса о том, что сосуды являлись частью «дружинной» культуры тюрков, демонстрируя принадлежность человека к определенной общественной группе [Худяков, 2003, с. 137]. Следует также учесть, что изображения сосудов, как атрибуты, дополняли канонический образ мужчины-воина, запечатленный в реалистичных тюркских изваяниях (табл. 1, 6–8). Единственное женское погребение, в котором обнаружен серебряный сосуд, в целом является скорее исключительным, чем типичным [Савинов, 1994, с. 104–119, рис. 96–111]. Одним из ярких отличительных признаков данного объекта является весьма сложная по конструкции каменная насыпь. В могиле находилась пожилая женщина, которая, судя по отмеченным элементам обряда и находившемуся в захоронении представительному предметному комплексу, занимала при жизни высокое положение.
Таким образом, представляется возможным утверждать, что металлические сосуды являлись своего рода социальным маркером у тюрков Центральной Азии, демонстрируя определенный статус человека в обществе кочевников. Данный тезис подкрепляется находками золотых и серебряных сосудов разного типа в мемориальном памятнике в честь Бильге-кагана [Баяр, 2004, рис. 10–13], который, очевидно, отражает предметный комплекс высшей элиты каганата.
Одной из интересных деталей погребальной обрядности является традиция расположения металлических сосудов в могиле. Практически во всех случаях такие изделия находились около головы умершего человека. Даже в кенотафе, исследованном на могильнике Мойгун-Тайга-58-IV, такое изделие обнаружено в том месте, где могла располагаться голова отсутствовавшего погребенного [Грач, 1960, рис. 73]. Подобная традиция отмечена у тюрков Центральной Азии также относительно расположения в могиле керамических сосудов.
Отдельного внимания требует вопрос о времени бытования сосудов первого типа, в том числе найденных на острове Муруйский. Погребения с такими изделиями относятся к различным этапам культуры тюрков и датируются в широких рамках второй половины VII–X вв. При этом хронология большей части объектов определяется VIII–IX вв. В связи с немногочисленностью рассматриваемых предметов довольно сложно проследить их изменение во времени и определить датирующие признаки. Однако если принять во внимание предположение Б.Б. Овчинниковой [1990, с. 62] о том, что развитие облика металлических сосудов происходило от приземистых форм к более вытянутым, то муруйские сосуды следует отнести к VIII – началу IX в.
СОСТАВ, РАЗМЕЩЕНИЕ ЗНАКОВ НА СОСУДАХ И ИХ АТРИБУЦИЯ
Сосуд 1. Четыре знака нанесены на донце резцом, оставлявшим сходные по глубине линии, но неодинаковые по ширине при разном наклоне инструмента; по-разному выполнено соединение штрихов, составляющих округлые и дугообразные элементы фигур. В целом сложные формы знаков воспроизведены уверенно, но не рукой опытного гравера; не исключено, что они нанесены на сосуд разными людьми. Между тем тамги соразмерны по величине, хотя центральная выглядит крупнее, и размещены в определенном порядке, который в отношении трех знаков (I-1, I-2, I-3) точно соответствует тамговой композиции на вершине стелы Элетмиш Бильге-кагана (Могойн Шинэ-усу). Это важное обстоятельство, поскольку подобный порядок расположения знаков в том же сочетании на одном объекте нигде более не зафиксирован. По-видимому, все тамги на сосуде образуют одновременное собрание знаков.
Сосуд 2. Судя по виду, ценный предмет имел непростую «политическую биографию» – именно политическую, поскольку на нем присутствует знак идентичности, использовавшийся правящим кланом восточных тюрков первой трети VIII в., что было сразу отмечено Г.В. Кубаревым [Kubarev, 2015, p. 60]. Сосуд не раз переходил из рук в руки, при смене владельцев утрачивая прежние и обретая новые элементы декора, наносившиеся на его донце и горловину. К сожалению, даже высококачественные фотографии предмета не позволяют установить характер самых ранних гравированных изображений на донце сосуда: визуально различимы лишь отдельные группы связанных по смыслу линий каких-то тщательно затертых изображений.
Более отчетливо распознаются гравированные рисунки, появившиеся на донце после удаления на нем ранних изображений; данную серию гравюр можно отнести к первому этапу декоративного оформления предмета. В тот момент на донце сосуда появились две миниатюрные гравюры в виде тамгообразных козликов, и перед каждым – дуга или полумесяц, обращенный выгнутой стороной вправо; напротив них – еще две дуги, развернутые в обратную сторону, но размещенные симметрично паре других похожих знаков. На выпуклой поверхности донца глубокой двойной линией прорезан крупный знак-полумесяц, однако эта тамга расположена не строго по центру, а заметно смещена к краю. Вдоль выпуклой стороны полумесяца поперек донца прорезана сплошная прямая линия, разделяющая поверхность на две почти равные части. Эта линия не перекрывает ни одну из названных фигур, но сама многократно пересечена более поздними бороздами. Возможно, таким способом, по замыслу резчика, выделялась область еще для одного изображения, но никаких следов цельного рисунка здесь различить не удается. Таким образом, на донце сосуда находятся не менее семи тамгообразных фигур двух типов: два знака в виде козлика и пять – в форме дуги-полумесяца. Все они относятся к первому этапу декоративного оформления сосуда (табл. 5, 1).
Нельзя исключить, что помимо тамгообразных рисунков на том же этапе была создана какая-то часть знаков рунического текста. Во всяком случае, несколько графем, которые расположены по обе стороны от оксидного пятна и трещины на донце, заметно отличаются от остальных и видом прорезанных линий, и способом их соединения в знаки (группа знаков № 39–46, см. ниже).
В какой-то момент к имевшимся на сосуде гравировкам добавилось небрежно процарапанное натуралистическое изображение животного (сайга?), вписанное между двумя тамгами в форме козлика. В отличие от них этот примитивный рисунок нельзя принять за тамгу; это скорее скетч, какие нередко встречаются среди петроглифов тюркской эпохи [Мухарева, Серегин, 2016, рис. 6, 4].
Последовательность изменений в декоре сосуда на следующем этапе реконструируется на основе стратиграфических наблюдений, сопоставления технических особенностей граффити и композиционного их размещения (табл. 4, 5, 6). Очередность трансформаций представляется следующим образом.
Центральная часть донца была исчерчена более чем 20-ю линиями разной длины и глубины, многократно и намеренно грубо пересекающими рисунок тамги-полумесяца. Граффити сайги (?) и тамга в виде козлика зачеркнуты волнистой линией, имеющей сходство по техническим параметрам со многими штрихами, хаотично покрывающими донце сосуда, а также линиями некоторых рунических знаков, нанесенных затем по кругу на поддоне поверх уже существовавших изображений. Ряд отдельных линий и несложных геометрических фигур, возможно, тоже относится к этому этапу. В частности, после создания круговой надписи прорезана фигура, которую Т. Осава рассматривает как китайский иероглиф. Она расположена напротив /k/, обособленного двумя разделительными знаками, но нанесена другим инструментом, оставлявшим две параллельные борозды разной глубины (табл. 5, 2)1.
1. Вероятно, Т. Осава исходил из возможности увидеть здесь начертание ключа 十 «десять», но о случайности такого выбора следует говорить потому, что с таким же успехом можно подобрать другие иероглифы, например с мнимым ключом 土 «земля» (примечание В.В. Тишина).
Важно определить, когда были нанесены еще четыре тамги, размещающиеся на горловине сосуда (II-1–4). Думается, это произошло после того, как вся удобная поверхность донца оказалась занята рунической надписью и хаотичной штриховкой, повредившей тамгу-полумесяц и кроссировавшей остальную часть изобразительного поля.
Знаки на шейке сосуда выполнены инструментом, оставлявшим на поверхности неглубокие узкие прорезы. Если рассматривать тамги в последовательности против часовой стрелки от ручки сосуда, порядок очередности будет таков:




Атрибуция знаков. Тамги I-1, I-2, I-3 на донце сосуда 1, как сказано выше, идентичны по форме и композиции собранию знаков на стеле из Могойн Шинэ-усу, что было верно отмечено Т. Осава, которым установлен и возможный период создания знаков на сосуде: 747–759 гг. [Osawa, 2016, с. 58]. Более того, это уникальное совпадение позволяет рассматривать оба памятника – сосуд 1 из Муруйского клада и монумент Элетмиш Бильге-кагана в Монголии – в общем историческом контексте и предполагать с большой долей вероятности их принадлежность некогда единому археологическому комплексу. Например, сосуд 1 мог входить в инвентарный комплекс погребально-поминального мемориала Элетмиш Бильге-кагана (747–759); в таком случае акт создания композиции знаков на сосуде близок ко времени сооружения монумента: 759–760/761 гг. [Кляшторный, 1980, с. 85–86; Rybatzki, 2011, p. 65–66, 71].
Примечательной аналогией знаку I-1 является тамга на донце сосуда из могильника Курай I в долине Чуи на Алтае (табл. 3, 5). В целом знак надежно идентифицируется по находке билингвы Кары Чор-тегина (775–795) в Сиане как династийная тамга каганского рода уйгуров – Яглакар [Alyılmaz, 2013, s. 52–53; Luo Xin, 2013, s. 76–78]. Находки таких знаков чрезвычайной редки и особенно значимы ввиду высокого политического статуса эмблемы [Рогожинский, Черемисин, 2019, с. 50, рис. 3].
Тамга I-2 имеет своеобразную форму, основу которой составляет знак в виде серпа с рукоятью и дополнительной фигурой наподобие замкового ключа. Можно указать не менее 10 местонахождений этой тамги, включая монументы в Шивэт-улан, Могойн Шинэ-усу и, вероятно, Суджи; остальные – одиночные тамга-петроглифы или в сочетании с тамгами других типов, в том числе со знаком I-3 (табл. 3, 8, 11–14). Основной ареал тамги I-2 включает центральную часть Монголии, но отдельные знаки-петроглифы зафиксированы у северных границ Гоби. Эта тамга входит в группу типологически близких знаков (не менее 5-ти разновидностей), основным элементом которых выступает серповидная фигура (основная тамга), усложненная дополнительными линиями или соединенная с другой фигурой, как в тамге I-2. Одним из знаков этой группы является тамга, высеченная у основания двух монументов Элетмиш Бильге-кагана – Терхинского памятника и Могойн Шинэ-усу [Кляшторный, 1980, c. 95 (примеч. к таблице тамг), табл. 1, б, в].
Недавно Ю.Н. Есиным выдвинуто предположение о принадлежности основной тамги данного типа уйгурам [Есин, 2017, табл. 2]. В поддержку такого отождествления можно указать, что ареал серповидной тамги и ее разновидностей отмечен многими местонахождениями на скалах и мемориалах Монголии – от границ Гоби до северных отрогов Хангая, а вне очерченного ареала тамга представлена единичными находками в Центральной Туве [Беликова, 2014, с. 101, рис. 23], Монгольском Алтае (Цагаан-Салаа IV) и в Семиречье (Тамгалы). Возможно, этими удаленными пунктами нахождения тамги отмечены направления экспансии уйгуров в период их возвышения (подчинение чиков Тувы в 750–753 гг., енисейских кыркызов в 758 г.) [Кызласов, 1969, с. 57–58; Камалов, 2001, с. 89–90], а затем перемещения отдельных групп населения на запад и юго-запад после разгрома Уйгурского каганата кыркызами [Малявкин, 1974, с. 7].
Наконец, в пользу вероятной атрибуции тамги I-2 как «не кыркызской», а скорее «уйгурской», косвенно свидетельствует возможность переинтерпретации начальных строк эпитафии на стеле из Суджи [Тишин, 2018], вершину которой венчала сходная тамга. К сожалению, сегодня невозможно уточнить истинное начертание этого знака на утраченной стеле, но даже схематичная и, по-видимому, не совсем точная зарисовка знака [Кляшторный, 2007, рис. на с. 194] позволяет различить в нем основные элементы именно тамги I-2.
Знак I-3 присутствует на обоих мемориалах Элетмиш Бильге-кагана (Могойн Шинэ-усу, Терхинская стела; табл. 3, 1, 16); на муруйском сосуде 1 и на вершине стелы из Могойн Шинэ-усу он занимает одинаковое положение относительно каганской тамги Яглакар. Тамга входит также в собрания знаков на стелах из Бомбогор (внизу) и Шивэт-улана (вверху). Среди петроглифов Монголии тамга I-3 зафиксирована в трех пунктах: в Хуругийн-узуур и Янгирт в центре Хангая, а также в Шахаар, в восточной оконечности Алтая (табл. 3, 8, 12, 14). В последнем случае тамга нанесена на скалу вместе с короткой рунической надписью и серповидной тамгой, а в Янгирт – в сочетании с тамгой I-2. Примечательно сочетание знака I-3 с тамгой в виде козлика, традиционно связываемой с восточной ветвью династии Ашина: на балбале из мемориального комплекса Бильге-кагана, на одной из стел в Донгойн-ширээ [Ölmez, 2017, s. 175], а также на донце сосуда 2 (см. ниже). Эти примеры указывают на относительно высокий статус обладателей тамги I-3, который сохранялся за ними и при династии Ашина восточных тюрков, и при Яглакар, возможно, в составе политического объединения племен под властью уйгуров.
Тамга I-4 чрезвычайно редкая: на известных памятниках Монголии зафиксирована на скале Тайхар (Хойт-Тамир) (табл. 3, 7) и, возможно, на стеле из Шивэт-улана, причем в последнем случае знак из двух субпараллельных дуг в верхней части обелиска был тщательно затерт, прежде чем рядом выбита тамга I-3, упомянутая выше. Аналогии тамге I-4 известны за пределами Монголии: на севере Минусинской котловины возле оз. Учум и на Алтае в Калбак-Таш II (табл. 3, 17, 18), где тамга с оговоркой принята М. Эрдалом за рунический знак [Кубарев, 2016, с. 94, рис. 3, 4]. До появления новых материалов по тамгам подобного типа с территории Монголии и юга Сибири для их атрибуции остаются значимыми, во-первых, свидетельство Мах̣мȳда ал-К̣āшг̣арū [Мах̣мȳд ал-Кашгари, 2005, с. 94] о принадлежности такой тамги огузскому роду жуванлар и, во-вторых, наскальные изображения тамги I-4 среди других известных по рукописи Мах̣мȳда ал-К̣āшг̣арū знаков огузов на стене грота в каньоне Каракавак на Мангыстау (фотографии памятника любезно предоставлены А.Е. Астафьевым) и вблизи Эрзерума в Анатолии [Ceylan, 2008].
Тамги на донце и горловине сосуда 2 образуют две разные по принадлежности группы знаков. Сохранившиеся на донце знаки представлены одиночными изображениями тамги-полумесяца, подобной тамге I-3, и парным сочетанием ее с тамгой Ашина. Такое же сочетание, как сказано выше, зафиксировано на балбале из комплекса Бильге-кагана (735 г.) и на одной из стел в Донгойн-ширээ (735–745 гг.) в Восточной Монголии [Munkhtulga, 2013, p. 23–24]. Это дает повод поместить в тот же хронологический интервал создание сравнительно редкого и, по-видимому, ситуативного сочетания знаков на сосуде 2.
Вторая группа знаков, за исключением тамги II-1, точные аналогии которой нам не известны, вполне определенно может быть сопоставлена с большой группой памятников (мемориалов и тамга-петроглифов) Центральной Тувы и правобережной части Енисея в Минусинской котловине (табл. 6, 2–4, 8–10, 15–17). Несомненно, появление знаков на горловине сосуда 2 следует связывать хронологически с экспансией енисейских кыркызов и крушением Уйгурского каганата (840 г.), а принадлежность знаков – с мемориантами тувинских эпитафий Е-2, Е-10, Е-51, Е-52, Е-53, Е-70, Е-109, Е-147 и Е-149.
РУНИЧЕСКАЯ НАДПИСЬ НА СОСУДЕ 2
Ознакомление de visu с надписью подтвердило, что речь идет именно о памятнике древнетюркской рунической письменности, а возможность перепроверки знаков (табл. 5, 2), как было сказано в начале статьи, исключает необходимость обсуждения чтений и переводов предшественников. На основе собственных исследований мы можем предложить следующее прочтение, которое предлагается начинать с дефектной части поверхности донца.
Чтение:
: ? : 25 ? ?




Транслитерация:
t1 γ j1 M n2 5 r2 ŋ2 ük I : 10 ϋ r2 ŋ2 r2 ŋ2 15 ük I : P s2 20 ük r2 M j2 w2 25 : t2 : k2 k2 30 M n2 P s2 ük 35 r2 M j2 n1(?) 40 Č? : š1 d2 g(?) 45 ŋ2(l1?) s1(?) :(?) ük(?)
Транскрипция:
t(a)γ(a)j(ï)m(ï)n2 (e)r(i)ŋüki : ür(ü)ŋ (e)r(i)ŋüki : (a)p sök(ü)rm(ä)jü : (e)t : k(e)k(i)m(i)n (a)p sök(ü)rm(ä)jü č? : (ä)š1(i)d (ӓ)g(ӓ)ŋ(ӓ)s1 (?) :(?) ük(?)
Перевод (буквальный):
…[при помощи] дяди [по материнской линии] моего, [тех, кто относится к] раздраженным (= пренебрегающим, отвергающим), белых (= светлых / чистых, благородных) [(из) тех, кто относится к] раздраженным (= пренебрегающим, отвергающим), ни в коем случае не заставляя преклонить колени, (об)устрой (= организуй, приведи в порядок), гневом (или ‘желанием мести’?) моим [одержимый,] ни в коем случае [их] не заставляя преклонить колени, услышь, Эгенгес(?) ! …
Комментарий:
t(a)γ(a)j-(ï)m-(ï)n2 (знаки 1–5): слово taγaj, букв. ‘дядя с материнской стороны’ (‘maternal uncle’), встречается в нескольких древнеуйгурских документах и впервые расшифровывается у Мах̣мȳда ал-К̣āшг̣арū как ‘брат матери (’l-hāl)’, ср. в других тюркских языках tāj, dayı [Clauson, 1972, p. 474; Древнетюркский словарь, 1969, с. 526; Baştuĝ, 1993, p. 13].
Слово снабжено аффиксом принадлежности 1 л. ед. ч. +(X)m и показателем инструментального (орудно-совместного) падежа +(X)n. Наличие знака /n2/ в аффиксе инструменталиса у слова с заднерядным вокализмом, т.е. вопреки гармонии согласных, регулярно фиксируется в монументальных памятниках Тюркского каганата при его присоединении к личному аффиксу 3 л. ед. ч. +(s)In, где неогубленный узкий гласный всегда получает графическое обозначение. Однако в более поздних текстах, таких как Терхинская и Суджинская надписи, зарегистрировано использование /n2/ в аффиксе инструментального падежа в сочетании с личным аффиксом 1 л. ед. ч. +(X)m, при этом гласный аффикса не выписывается [Erdal, 2004, p. 55–56, 130, 185]. Это же явление соответственно наблюдается в рассматриваемой надписи.
(e)r(i)ŋ(ü)ki (знаки 6–9, 14–17): предполагается eriŋü+ki, где eriŋü -ŋ-. Ахмет Джэват Эмрэ отмечал зафиксированное в «Дūвāн Луг̣āт ат-Турк» ermegü ‘tembel’ как возможное образование от eringü [Emre, 1943, s. 84], ср.: [Clauson, 1972, p. 232, 235], где слово ärmägü в значении ‘lazy, slothful’ отмечается как возможное отрицательное глагольное имя на -gü, но также отмечается возможная семантическая связь с ärin-. См. также не имеющее ясного контекста др.-уйг. [...]eringü (U 5333 (T III M 193), 20а, стк. 10) [Kara, Zieme, 1977, S. 56, Taf. XIX, A 400]. Сэр Дж. Клосон разводил основы ärin- (?erin-) ‘to be lazy, indolent’ и irin-(?erin-) ‘to be miserable, unhappy’ [Clauson, 1972, p. 235], отдельно от последнего отмечая jerin-
Здесь +KI является отыменным аффиксом, выступающим как показатель принадлежности относительно времени и места. В памятниках он фигурирует в разнообразных синтаксических функциях, обычно обстоятельства; образуемые им формы чаще всего релятивны, потому условно характеризуются как относительные прилагательные, но могут также выступать самостоятельно [Erdal, 2004, p. 186–188, 190].
ür(ü)ŋ (знаки 11–13): слово ‘белый’ в самом общем значении [Clauson, 1972, p. 233–234], ‘белый, светлый’, ‘перен. чистый, благородный’ [Древнетюркский словарь, 1969, с. 627]. При интерпретации слова в контексте рассматриваемой надписи предполагается возможным ориентироваться на фрагмент надписи Могойн Шинэ-усу, где сочетание ϋr2Ŋ2b2gg (МШУ, Вост., стк. 10(22)) интерпретируется как ür(ü)ŋ b(ä)g-(i)g (вин. пад.) в значении ‘белые (= «благородные») беги’ [Giraud, 1960, p. 88; Moriyasu, 1999, p. 193].
(a)p … (a)p … (знаки 19, 33): усилительная препозитивная частица, в удвоенном варианте использующаяся в двух случаях: в древнеуйгурских памятниках в значении ‘как …, так и …’, ‘и …, и …’, в караханидских памятниках всегда в отрицательном значении ‘ни …, ни …’, как с именами, так и глаголами (в том числе положительными) [Древнетюркский словарь, 1969, с. 47; Clauson, 1972, p. 3; Erdal, 2004, p. 308]. В тексте частица оба раза предшествует глагольным конструкциям sökürmäjü et- и sökürmäjü äšid- (см. ниже), потому здесь они скорее усиливают отрицание, передаваемое первым элементом. По этой причине, по-видимому, здесь его можно было бы передать наречиями типа «ни в коем случае», «ни за что».
s(ö)k(ü)rm(ä)jü (знаки 20–25, 34–40): мы следуем догадке М. Эрдала [Kubarev, 2015, p. 61–62], где sök- ‘преклонять колени’, ‘опускаться на колени’ [Древнетюркский словарь, 1969, с. 510; Clauson, 1972, p. 819], переходный глагол, предполагающий наличие прямого объекта действия, стоящего в винительном падеже; глагольная основа с аффиксом -Ur-, показателем активного залога от непереходных глагольных основ. М. Эрдал отмечает значение ‘to make someone kneel in one’s presence’ [Erdal, 1991, vol. II, p. 720–721]. Глагол снабжен аффиксом отрицания -mA- и показателем -jU, образующим конвербы относительного времени, обозначающие сопровождающее действие; он может быть обозначен как деепричастие, которое синтаксически выступает как показатель действия, одновременного с основным или предшествующего ему, характеризуя его с точки зрения образа действия [Erdal, 2004, p. 312, 314].
При первом случае употребления глагола sökürmäjü объектом действия может считаться конструкция из однородных членов äriŋüki ürüŋ äriŋüki, каждый из которых стоит в основном падеже (в функции прямого дополнения его иногда считают неоформленным винительным) [Аманжолов, 2012, с. 45–46; Кононов, 1980, с. 150–151; Erdal, 2004, p. 361–364]. Во втором случае, надо думать, прямое дополнение опускается, но подразумевается [Боргояков, 1957, с. 4; Аманжолов, 2012, с. 111], что, в свою очередь, вероятно, может рассматриваться как проявление эллипсиса [Erdal, 2004, p. 432–433].
Между графемами № 38 и 41, показывающими соответственно фонемное значение /j2/ и /č/, начертан дугообразный знак, который должен быть интерпретирован как /n1/, при этом к верхней части знака № 41 слева пририсован элемент в виде уголка. Предполагается на основе этого интерпретировать последний как попытку передать /ϋ/ и игнорировать гипотетический /n1/, который никак не может быть истолкован.
(e)t (знак 27): неоформленное повелительное наклонение глагола et- с исходным значением ‘to organize, put in order’ [Clauson, 1972, p. 36], ‘делать, производить, совершать, исполнять’ [Севортян, 1974, с. 312], используясь также в отношении bodun и el. «В старейшем производном itig … со значениями названия действия и орудия представлена древнейшая семантика глагола ет- ~ ит-: ‘основание/учреждение чего-л.’, ‘устройство’, ‘придание формы’…, ‘инструмент’» [Севортян, 1974, с. 313].
k(e)k-(i)m-(i)n (знаки 29–32): предполагается форма с аффиксом 1 л. ед. ч. +(X)m, в инструментальном падеже, от слова kek “originally prob. ‘malice, spite, secret hatred’; thence ‘a desire for revenge’, and finally ‘revenge’ and other extended meanings” [Clauson, 1972, p. 707]. Исходя из сравнительного материала, значения ‘гнев’, ‘ненависть’, ‘злоба’, ‘вражда’ выступают основными [Этимологический словарь…, 1997, с. 24–26].
(ä)š(i)d (знаки 43–44): неоформленное повелительное наклонение глагола äšid-, как отмечает сэр Дж. Клосон, “primarily ‘to hear (something Acc.)’ in a physical sense, with some extended meanings, like ‘to get news of (something Acc.)’ and, esp. in the Imperat., ‘to listen’ without specific Object, although ‘to listen’ is properly tıŋla:-” [Clauson, 1972, p. 257].
(e)g(ä)ŋ(ä)s1 (знаки 45–47): никакого адекватного чтения для предположительно идентифицируемых знаков подобрать не представляется возможным. Только в рамках гипотезы предлагается интерпретировать это как личное имя, хотя и оно не может быть уверенно этимологизировано.
Замечания к графическому фонду
Предлагаемое прочтение надписи возможно осуществить, только приняв предложенную М. Эрдалем идентификацию одного из знаков, [[[image5]]] (№ 4, 23, 31, 37), как /m/, ранее неизвестного в таком фонемном значении [Васильев, 1983, с. 122–124, табл. 18; особо см. на с. 125, табл. 18, стк. 41]. Заслуживает внимания практика употребления сибилянтов. Знак s1 употребляется только в памятниках Тюркского каганата [Васильев, 1983, с. 133–134, табл. 25; 135–136, табл. 26; Кляшторный, 2006, p. 161, fig. 3], преимущественно в велярном ряду, где выступает соответственно в значении глухого свистящего сибилянта [s], а в качестве шипящего сибилянта – в памятнике Тоньюкука, но почти исключительно в соседстве с узким неогубленным гласным, в том числе в палатальном ряду [Малов, 1951, с. 70; Кононов, 1980, с. 65]. В этом же значении глухого [s] знак употребляется в Таласских памятниках [Alimov, 2014, s. 25, No. 21]. Формы, читаемые в äš1id и далее s1 (№ 41), не характерны для монументальных памятников Уйгурского каганата [Кляшторный, 2006, p. 161, fig. 3]. Предполагается также воздержаться от определения в качестве датирующего признака формы знака /t1/ (№ 1) [Тишин, 2019, с. 42].
ВЫВОДЫ
Комплексное изучение предметов Муруйского клада с позиций археологии, тюркской рунологии и тамговедения позволяет сделать ряд заключений.
1. Оба сосуда – металлические пиршественные кружки-кувшины – относятся к редким изделиям тюркской торевтики VIII–IX вв., которые могли входить в ограниченный круг престижных изделий (как местного производства, так и привозных, см., например: [Серегин, Тишин, 2016]), выступавших атрибутами власти и высокого общественного положения правящей кочевой элиты.
2. Сосуды 1 и 2 отличаются по профилю и техническим деталям; вероятно, они изготовлены разными мастерами и в разное время, но в том и другом случае их первыми обладателями (заказчиками?), судя по тамгам, были представители правящих групп восточных тюрков или их сателлитов (сосуд 2, знак Ашина и тамга-полумесяц) и уйгуров (сосуд 1, тамга I-1).
Уникальное совпадение композиции знаков (тамги I-1, I-2 и I-3) на сосуде 1 и на стеле из Могойн Шинэ-усу служит веским основанием для сопоставления двух событий – возведения мемориала Элетмиш Бильге-кагана и создания символического собрания знаков идентичности на ценном сосуде, который мог входить, например, в набор ритуального инвентаря того же мемориала: около 759–761 гг.
Время появления группы знаков на донце сосуда 2 укладывается в короткий интервал, отмеченный возникновением мемориалов Кюль-тегина (732 г.), Бильге-кагана (735 г.) и Донгойн-ширээ (735–745), на которых зафиксировано сочетание тех же знаков идентичности. В этот период и, видимо, позже обладателями сосуда оставались представители пока не идентифицированного клана, которым принадлежала тамга в форме полумесяца и которые так же, вероятно, сохранили высокое положение в этнополитической иерархии на начальном этапе существования Уйгурского каганата (тамга I-3 на сосуде 1 и на двух мемориалах Элетмиш Бильге-кагана). Тамги на горловине сосуда 2, безусловно, относятся к типам знаков, наиболее часто встречающихся на памятниках Тувы и Минусинской котловины; их появление здесь и порча донца сосуда с вырезанной тамгой I-3 могут означать переход предмета (трофея?) в руки новых владельцев. Допустимо связывать эту акцию с событиями уйгурско-кыркызских столкновений от начала военной экспансии уйгуров в Туву до вторжения кыркызов в земли Уйгурского каганата. Таким образом, период нахождения в обиходе сосуда 2 охватывает не менее одного столетия: середина VIII – середина IX в.
3. Надпись на донце сосуда 2 выполнена древнетюркским руническим письмом и может быть в значительной части прочитана, несмотря на наличие лакуны. Орфографические особенности позволяют формально сближать надпись с памятниками Уйгурского каганата. Однако по палеографическим характеристикам памятник примыкает, скорее, к надписям периода доминирования тюркской династии Ашина. Впрочем, это касается части текста, расположенной на поврежденном участке поверхности, которая может принадлежать какой-то более ранней надписи. Важной особенностью надписи является наличие не зарегистрированного прежде, и потому уникального аллографа знака с фонемным значением /m/, как установлено еще М. Эрдалем.
Соотнося эти сведения с данными, полученными на основе анализа тамгового материала, можно предположить, что в дошедшем до нас виде надпись была создана в период Уйгурского каганата.
4. Что касается общей интерпретации обстоятельств обнаружения сосудов на острове Муруйский, то недостаточность данных о комплексе находок не позволяет пойти дальше предположения, что эти изделия могли являться частью клада [Николаев, Кубарев, Кустов, 2008, с. 182]. Значительная удаленность находок от основного района концентрации подобных предметов, вероятно, объясняется участием владельца сосудов в военных походах либо может являться результатом торговых контактов.